Почти 15 лет назад я шла через мост Академии и увидела необычную сцену: мчащийся по почти пустому Большому каналу лодочный кортеж с мигалками. В Венеции такое не принято. На моей памяти приезжали президенты, премьеры, Папа Римский, Далай-лама, но никогда так. В этот момент меня окликнул Роберт Морган, друг Бродского и адресат его «Набережной Неисцелимых»:
– Видела? Твои соотечественники… Это мадам Медведева приехала торжественно открывать памятную доску Иосифу…
Доску открыли с официозной помпой. Светлана Медведева перерезала ленточку под аплодисменты чиновников.
Апроприация Бродского современной российской властью в качестве «великого» началась не сейчас. Но только сейчас становится понятно, насколько это было не случайно.
На мраморной доске выбит рисунок Франгуляна с двуязычным текстом.
Итальянский текст («Иосиф Бродский, великий русский поэт, лауреат Нобелевской премии, любил и воспел это место») в русском переводе выглядит несколько иначе:
«Иосиф Бродский, великий русский поэт, лауреат Нобелевской премии, воспел «Набережную Неисцелимых».
Топонимы пишутся без кавычек. Получается, что воспел он не место (место это он, кстати, и не воспевал), а собственное произведение…
Сама ошибка эта и тот факт, что она не была замечена и осталась в мраморе, очень симптоматичны: иллюстрация и метафора авторефентности русской культуры.
«Если говорить о политике, то причина, по которой русские интеллектуалы, русские литераторы избегают об этом говорить, очень проста; я бы сказал, что собственные насущные проблемы России столь велики, тяжелы и сложны, что у русских граждан мало остается времени следить за тем, что происходит в соседних странах. (…). У нашей страны совершенно уникальный опыт. (…). Русская литература интересна именно тем, что она может рассказать нам об уникальном опыте, через который прошла русская нация, единственная в мире».
Это уже из выступлений самого Бродского на знаменитой Лиссабонской конференции 1988 года, когда разгорелась дискуссия вокруг концепции Центральной Европы, перешедшая в яростный спор об имперстве и ответственности русской культуры и ее представителей.
Читая эти стенограммы сегодня, и реплики Татьяны Толстой, Бродского или Аннинского в ответ на настойчивые вопросы Милоша, Загаевского, Сюзан Зонтаг или Салмана Рушди о позиции и ответственности русских писателей, невозможно отделаться от ощущения спящей красавицы: за 36 лет в своем автореферентном самосознании российская культура не продвинулась никуда.
Можно проснуться в 2024-м и застать те же дискуссии, только уже в соцсетях.
«Не я вводил танки». «При чем тут мы».
Уникальность нашего опыта и наших страданий (Камбоджа, Аргентина, ЮАР, Босния, Литва, Латвия, Финляндия, Эстония, чеченцы, черкесы, ингуши… — нет, никому не довелось, никому не выпало — только русским!). И конечно, неизменные возвышенные мотивы и декларации об универсальности искусства «вне политики» как идеальный способ ухода от ответственности, когда речь заходит о танках.
Кажется, Довлатов оказался единственным русским писателем, из чьих уст тогда прозвучало слово «покаяние».
Уровень этой дискуссии хорошо иллюстрирует эксперимент детского психолога Пиаже: за столом маленький ребенок и две его плюшевые игрушки. Скажем, зайчик и мишка. Задание: нарисуй три картинки – что видишь ты, а потом что видят мишка и зайчик. Стадией развития считается способность ребенка понять, что картинки у всех разные: он видит мишку и зайчика, но не видит самого себя, мишка видит его и зайчика, а зайчик – его и мишку, понимание относительных «точек зрения», осознание, что другие тебя видят со стороны, но сам ты себя как раз не видишь и на твоей картинке тебя нет.
Похоже, что эта стадия детского развития недоступна российской мысли и сегодня. Архаичный эгоцентризм – следствие все той же автореферентности – приводит ко все большему отставанию от реальности и искажениям трагическим, если не сказать преступным.
Инфантилизм и безответственность – одна из характерных черт подавленной репрессивным воспитанием личности. (О глобальном российском сиротском синдроме расстройства привязанности читайте тут.). Упорное непонимание (нежелание или неспособность понять?) российской стороной, чего от нее хотят услышать представители пострадавших не только от советских танков, но и от штыков российской империи народов, уходит корнями в глубокую двойственность мироощущения русского либерала, который ощущает себя вечной жертвой режима и потому не в состоянии взглянуть на себя как на представителя агрессора и латентного разносчика той же картины мира.
Американский историк Тимоти Снайдер (а до этого филолог Михаил Эпштейн) ввели в отношении сегодняшней государственной идеологии термин шизофашизм: фашизм под маской борьбой с фашизмом.
«Шизофашизм – это расколотое мировоззрение, своего рода карикатура на фашизм, но серьезная, опасная, агрессивная карикатура. Шизофашизм проявляется в истерической ненависти к свободе, демократии, ко всему чужестранному, к людям иной идентичности, а также в поиске врагов и предателей среди своего народа. Но это шовинистическое мировоззрение находится в шизофреническом расколе со стремлением использовать те самые блага, которые обеспечивает «враг»: недвижимость за рубежом, привилегия давать образование детям в «Гейропе» и «Пиндостане», хранить счета в их банках и т. д.», – пишет Михаил Эпштейн.
Можно было бы ввести и термин шизоколониализм. Имперское мировоззрение под маской борьбы за освобождение от колониального гнета и диктатуры и со стремлением использовать его же привилегии.
Шизоколониализм на уровне государства – традиционная, идущая еще с советских времен поддержка терроризма, маскирующегося под освободительные движения (поддержка ХАМАС), или старая и возрожденная путинским режимом история «соблазнения» африканских стран под теми же лозунгами – и соответствующие военные (ЧВК «Вагнер») и культурные интервенции.
Другим изводом того же явления я бы предложила считать традиционное раздвоение российской либеральной мысли и идущие еще из 19-го века двойные стандарты: параллельное сосуществование в сознании и в риторике идеалов борьбы с тиранией с нормализацией или даже одобрением шовинизма, угнетения, агрессии и подавления других народов. Начало этой традиции положил Пушкин, одновременно-последовательно воспевая свободолюбие и кровавые имперские войны. Все это, как и сегодня, под самоназначенную миссию «спасения» Европы и мира.
Мы тяготеющий над царствами кумир,
И нашей кровью искупили
Европы вольность, честь и мир?
Историю, как известно, пишут завоеватели. Литературу тоже.
Продвижение и воспроизведение мифа о собственном «величии» и об «особом пути», об исключительном трагизме собственной истории, героической борьбе за свободу и о таинственной русской душе происходит с использованием все тех же завоеваний и информационных ресурсов империи. Это тоже роднит либеральное крыло с ультрапровластным.
При репрессивном сознании и подавлении критической мысли особенно в вопросах исторической вины и ответственности эта шизофреническая двойственность не только не была преодолена, но, напротив, лишь набирала силу, что и проявилось с предельной очевидностью в реакции российского общества в целом и либерального культурного сообщества (как в метрополии, так и в эмиграции) на чудовищную имперскую войну РФ в Украине.
Отрицание не только собственной ответственности, но и яростное сопротивление любым попыткам поставить такой вопрос, перевод акцентов на собственные страдания (в том числе присвоение себе морального капитала за страдания тех людей, которые действительно активно сопротивляются режиму и платят за это тюремными сроками) и на достижения культуры сопротивления, как многие другие психологические реакции отрицания, не новы.
«К важнейшему жизненному опыту, выпавшему на долю моего поколения, принадлежит, мне кажется, и неоднократно подтверждавшийся факт (…): можно быть, скажем, Гейдрихом, палачом Богемии, и в то же время – замечательным, тонким музыкантом, с восхищением и подлинным пониманием, с любовью даже беседующим о Бахе, Генделе, Моцарте, Бетховене, Брукнере. Назовем данное качество, отличающее подобный тип людей, эстетской культурой. Главным ее отличительным признаком является то, что сам по себе факт ее наличия ничего еще не доказывает. Это род духовности, позволяющей иметь самые возвышенные помыслы и в то же время не способной предотвратить самого низкого падения человека, это культура, аккуратно отмежевывающаяся от требований человеческой повседневности. Культура в таком понимании – возвышенный кумир, (…) культура шизофренической раздвоенности, и она, бесспорно, не в состоянии спасти человечество. Не удивительно, скорее ужасно, сколь многие письма моих (…) коллег отстаивают именно такое понимание культуры; стоит только упомянуть о германском вопросе, как тут же всплывают имена Гете, Гельдерлина, Бетховена, Моцарта, всех, кого на протяжении столетий дала миру Германия, и неизменно только ради одного: чтоб утвердить гениальность как возможное алиби». (Макс Фриш «Культура как алиби», 1949).
На российской почве эта «шизофреническая раздвоенность» и та же линия самозащитной культурной апологетики легли на благодатную почву давней укорененной традиции двоемыслия и того самого «шизоколониализма».
То же проявляется и на уровне языка: не только в обилии безличных и пассивных конструкций (лингвистические исследования показывают, что частотность их употребления резко выросла за путинские годы), но и в своеобразном использовании местоимений.
Буча. Мариуполь. Изюм. Собственная история. ГУЛАГ.
В российском интеллектуальном сознании, лишенном субъектности и отраженном в шизофренической лингвистической картине мира это «с нами случилось» и «произошло». Все это это делали не «мы», а какие-то «они». «Они» преследовали «нас», а теперь воюют и убивают «их», а «наши» писатели известны на весь мир, «наших» композиторов по-прежнему исполняют в Ла Скала и Карнеги-холле. В Буче были «они», а на Олимпиаду в Париж не пускают «нас».
Впрочем, и это не ново:
«Немцы ведут себя так, как будто нацисты – это какая-то чуждая раса (…), пришедшая с Северного полюса и каким-то образом вторгшаяся в Германию», – записала в апреле 1945-го известная американская фотожурналистка Маргарет Бурк-Уайт.
О сегодняшнем дне пишет Тимоти Снайдер:
«Коллективная ответственность, безусловно, есть. Это превратилось в фабрику геноцида, в которой задействовано так много россиян, что теперь сложно сказать: мол, я к этому не причастен. (…) В дискуссиях даже с очень либеральными россиянами меня беспокоит то, что, как правило, эти люди говорят: «Это не моя ответственность». Поэтому важно повторять, что геноцид – ответственность каждого».
Миф о «великой» русской культуре самовоспроизводится как вирус
Через призму собственного трагического опыта большевизма и ГУЛАГа человек русской либеральной культуры очень остро видит опасность ревизионизма этих явлений, однако при этом полностью отключает эту же оптику, когда речь заходит о собственной ответственности за преступления своих соотечественников перед другими народами и об имперских мотивах в собственной культурной традиции.
«Подали чай, но только мы сделали первый глоток, как хозяйка – седая, тщедушная, опрятная дама с запасом сил еще на много лет – подняла острый палец, попавший на невидимую умственную пластинку, и из поджатых губ полилась ария, партитура которой была обнародована самое позднее в 1945 году. Что Эзра не был фашистом; что они боялись, что американцы (довольно странно слышать от американки) отправят его на стул; что о творившемся он ничего не знал; что в Рапалло немцев не было; что он ездил из Рапалло в Рим только дважды в месяц на передачу; что американцы опять-таки ошибались, считая, что Эзра сознательно… (…). Старая дама выглядела молодцом, не бедствовала; плюс ко всему наслаждалась комфортом своих убеждений – и чтобы его сохранить, она, я понял, пойдет на все. Со старыми фашистами я никогда не сталкивался, но со старыми коммунистами имел дело не раз, и в доме Ольги Радж, с этим бюстом Эзры на полу, почуял тот самый дух. От дома мы пошли налево и через две минуты очутились на Фондамента дельи Инкурабили….» (Иосиф Бродский. «Набережная Неисцелимых»).
Бывают странные сближения.
«Эзра не был антисемитом…».
«Бродский не был расистом и имперцем…».
Не правда ли, похоже?
История помещает текст в контекст, не спросясь автора.